Jump to content

Шендерович Виктор


Recommended Posts

Музыка в эфире

Сэму Хейфицу

Леня Фишман играл на трубе.

Он играл в мужском туалете родной школы, посреди девятой пятилетки,

сидя на утыканном "бычками" подоконнике, прислонившись к раме тусклого окна.

На наглые джазовые синкопы к дверям туалета сбегались учительницы.

Истерическими голосами они звали учителя труда Степанова. Степанов отнимал у

Фишмана трубу и отводил к директрисе -- и полчаса потом Фиш-ман кивал

головой, осторожно вытряхивая директриси-ны слова из ушей, в которых

продолжала звенеть, извиваться тугими солнечными изгибами мелодия.

"Дай слово, что я никогда больше не услышу этого твоего, как его?" --

говорила директриса. "Сент-Луи блюз", -- говорил Фишман. "Вот именно". --

"Честное слово".

Назавтра из мужского туалета неслись звуки марша "Когда святые идут в

рай". Леня умел держать слово.

На третий день учитель труда Степанов, придя в туалет за трубой, увидел

рядом с дудящим Фишманом Васю Кузякина из десятого "Б". Вася сидел на

подоконнике и, одной рукой выстукивая по коленке, другой вызванивал вилкой

по перевернутому стакану.

-- Пу-дабту-да! -- закрыв глаза, выдувал Фишман.

-- Туду, туду, бзденьк! -- отвечал Кузякин.

-- Пу-дабту-да! -- пела труба Фишмана.

-- Туду, туду, бзденьк! -- звенел стакан Кузякина.

-- Пу-дабту-да!

-- Бзденьк!

-- Да!

-- Бзденьк!

-- Да! Бзденьк!

-- Да!

-- Бзденьк!

-- Да-а!

-- ТУду, туду, бзденьк!

Не найдя, что на это ответить, Степанов захлебнулся слюной.

Из школы их выгоняли вдвоем. Фишман уносил трубу, а Кузякин -- стакан и

вилку.

У дверей для прощального напутствия музыкантов поджидал учитель труда.

-- Додуделись? -- ядовито поинтересовался он. В ответ Леня дунул

учителю в ухо.

-- Ты кончишь тюрьмой, Фишман! -- крикнул ему вслед Степанов. Слово

"Фишман" прозвучало почему-то еще оскорбительнее, чем слово "тюрьма".

Учитель труда не угадал. С тюрьмы Фишман начал.

В тот же вечер тема "Когда святые идут в рай" неслась из подвала дома

номер десять по 6-й Сантехнической улице. Ни один из жильцов дома не

позвонил в филармонию. В милицию позвонили семеро.

За музыкантами приехали -- и дали им минуту на сборы, предупредив, что

в противном случае обломают руки-ноги.

-- Сила есть -- ума не надо, -- вздохнув, согласился Фишман.

В подтверждение этой нехитрой мысли, с фингалом под глазом, он сидел на

привинченной лавочке в отделении милиции и отвечал на простые вопросы

лейтенанта Зобова.

В домах сообщение о приводе было воспринято по-разному. Папа-Фишман

позвонил в милицию и, представившись, осведомился, по какой причине был

задержан вместе с товарищем его сын Леонид. Выслушав ответ, па-па-Фишман

уведомил начальника отделения, что задержание было противозаконным.

А мама-Кузякина молча отерла о передник руки и влепила сыну по шее

тяжелой, влажной от готовки ладонью.

Удар этот благословил Васю на начало трудового пути -- учеником

парикмахера. Впрочем, трудиться на этом поприще Кузякину пришлось недолго,

поэтому он так и не успел избавиться от дурной привычки барабанить пальцами

по голове клиента.

А по вечерам они устраивали себе Новый Орлеан в клубе санэпидемстанции,

где Фишман подрядился мыть полы и поливать кадку с фикусом.

-- Пу-дабту-да! -- выдувал Фишман, закрыв глаза.

-- ТУду, туду, бзденьк! -- отвечал Кузякин. На следующий день после

разрыва он торжественно вернул в буфет родной школы стакан и вилку, а взамен

утянул из-под знамени совета дружины два пионерских барабана, а со двора --

цинковый лист и ржавый чайник. Из всего этого Вася изготовил в клубе

санэпидемстанции ударную установку.

А рядом с ним, по-хозяйски облапив инструмент и вдохновенно истекая

потом, бумкал на контрабасе огромный толстяк по имени Додик. Додика Фишман

откопал в музыкальном училище, где Додика пытались учить на виолончелиста, а

он сопротивлялся.

Додику мешал смычок.

В антракте между пресловутым маршем и "Блюзом западной окраины" Фишман

поливал фикус. Фикус рос хорошо -- наверное, понимал толк в музыке. Потом

Додик доставал термос, а Кузякин -- яблоки и пирожки от мамы. Все это съедал

Фишман -- от суток дудения в животе у него по всем законам физики

образовывалась пустота.

В конце трапезы Леня запускал огрызком в окно -- в вечернюю тьму, где

вместе с другими строителями социализма гремел костями о рассохшиеся доски

одного отдельно взятого стола учитель труда Степанов.

Он делал это сколько помнил себя, но последние две недели -- под звуки

фишмановской трубы. В начале третьей недели тема марша "Когда святые идут в

рай" пробила-таки то место в учительском черепе, под которым находился отдел

мозга, заведующий идеологией. Степанов выскочил из-за доминошного стола и,

руша кости, понесся в клуб.

Дверь в клуб была предусмотрительно закрыта на ножку стула -- благодаря

чему Фишман и К° поимели возможность дважды исполнить учителю на бис

марш "Когда святые идут в рай".

Свирепая правота обуяла Степанова. Тигром-людоедом залег он в засаду у

дверей клуба, но застарелая привычка отбирать у Фишмана трубу сыграла с ним

злую шутку. Едва, выскочив из темноты, он вцепился в инструмент, как хорошо

окрепший при контрабасе Додик молча стукнул его кулаком по голове.

Видимо, Степанову опять досталось по идеологическому участку мозга,

потому что на следующее утро он накляузничал на всех троих чуть ли не в ЦК

партии.

В то историческое время партия в стране была всего одна, но такая

большая, что даже беспартийные не знали, куда от нее деться. Через неделю

Фишман, Додик и Кузякин вылетели из клуба санэпидемстанции, как пули из

нарезного ствола...

С тех пор прошло три пятилетки и десять лет полной отвязки.

Теперь в бывшем клубе санэпидемстанции -- казино со стриптизом: без

фикуса, но под охраной. В школе, откуда выгнали Фишмана с Кузякиным, сняли

портрет Брежнева, повесили портрет Горбачева, а потом сняли и его. Лейтенант

Зобов, оформлявший привод, стал майором Зобовым. а больше в его жизни ничего

существенного не произошло.

Вася Кузякин чинит телевизоры.

Он чистит пайки, разбирает блоки и заменяет кинескопы, а после работы

смотрит футбол. Но когда вечером в далеком городе Париже в концертном фраке

выходит на сцену Леня Фишман и поднимает к софитам сияющий раструб своей

трубы -- пу-дабту-да! -- Вася вскакивает среди ночи:

-- Туду, туду. бзденьк!

-- Кузякин, ты опять? -- шепотом кричит ему жена. -- Таньку разбудишь!

Выпей травки, Васенька.

-- Да-да... -- рассеянно отвечает Кузякин -- а в это время в Канаде

среди бела дня оцепене-вает у своей бензоколонки Додик, и клиенты давят на

клаксоны, призывая его перестать бумкать губами, открыть глаза и начать

работать.

-- Сволочь, -- бормочет, проснувшись в Марьиной Роще, пенсионер

Степанов, -- опять приснился

Link to comment
Share on other sites

История болезни

 

В конце февраля 1981 года меня прямо с полкового стрельбища увезли в

медсанбат. Из зеленой машины с крестом вылез незнакомый мне лейтенант и

зычно крикнул:

-- Шендерович тут есть?

Не поручусь, что. крикни это лейтенант на месяц позже, ответ был бы

утвердительным. Дело в том, что я, пользуясь популярным в стране лагерным

сленгом, доходил.

У меня болела спина. Зеленые круги перед глазами были намертво вписаны

в квадрат полкового плаца. Я задыхался, у меня разжимались кулаки -- не в

переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом: выпадали из рук носилки

со шлаком во время нарядов в котельной.

Человек, не служивший в Советской Армии, резонно спросит тут: не

обращался ли я к врачам? Человек служивший такого не спросит. Потому что

самое опасное для советского солдата не болезнь. Самое опасное -- это приход

в санчасть, ибо тут ему открывается два пути. Либо его госпитализируют, и он

будет мыть полы в означенной санчасти с мылом каждые два часа, пока не

сгинет окончательно, -- либо не госпитализируют, и его умысел уклониться от

несения службы будет считаться доказанным.

Меня из санчасти возвращали дважды -- и оба раза с диагнозом

"симуляция". В первый раз майор медицинской службы Жолоб постучал меня по

позвоночнику и попросил нагнуться. Кажется, он искал перелом.

Не найдя перелома, майор объявил мне.что я совершенно здоров. Через

неделю после первичного обстукивания я заявился в санчасть снова и попросил

сделать мне рентген. Наглость этой просьбы была столь велика, что майор

временно потерял дар командной речи -- ив воскресенье меня повезли на

снимок.

А еще через неделю я был приведен пред ясные майорские очи и вторично

поставлен в известность о своем совершенном здоровье. Апропо майор сообщил,

что если еще раз увидит меня на территории полковой санчасти, то лечить меня

будут на гауптвахте.

Юноша я был смышленый и проверять, как держит слово советский офицер,

не стал. Мне хватило ежедневного лечения у старшего сержанта Чуева, о

каковом сержанте и первых четырех месяцах службы под его началом я, если

хватит цензурных слов, расскажу отдельно.

Так, днем топча плац, а по ночам не вылезая из нарядов, я всю зиму

привыкал к существованию на грани отключки -- поэтому появление на

стрельбище в конце февраля зеленой машины с крестом и крик незнакомого

лейтенанта воспринял как очередное доказательство бытия господня.

В медсанбате мне выдали пижаму, отвели в палату и велели лежать не

вставая. В истории всех армий мира не наберется и десятка приказов,

выполненных с такой педантичностью: я лег и тут же уснул.

Когда к концу дня меня растолкали на прием пищи, я, одурев от сна,

попросил принести мне чаю в постель. "А палкой тебе по яйцам не надо?" --

спросили меня мои новые боевые товарищи. "Не надо", -- вяло ответил я и

снова уснул.

Что интересно,чаю мне принесли.

На третий день к моей койке начали сходиться мед-санбатовские ветераны.

Разлепляя глаза среди бела дня. я видел над собой их уважительные

физиономии. Еще никогда выражение "солдат спит -- служба идет" не

реализовалось так буквально.

При первой встрече со мной рентгенолог, лейтенант медслужбы Анкуддинов,

с нескрываемым любопытством переспросил:

-- Так это ты и есть Шендерович?

И я ответил:

-- В этом не может быть сомнений.

Тут я был не прав дважды. Во-первых, окажись на месте Анкуддинова

другой офицер, я бы за такой ответ огреб по самое не могу, а во вторых,

сомнения в том, что я Шендерович, уже были.

На второй или третий день после прилета в столицу ордена Ленина

Забайкальского военного округа город Читу нас, лысых дураков, построили в

шеренгу, и прапорщик Кротович, человек интеллекта запредельного, выкликнул,

глядя в листочек:

-- Шендеревич!

-- Шендерович. товарищ прапорщик, -- неназойливо поправил я.

Прапорщик внимательно посмотрел, но не на меня, а в листочек.

-- Шендеревич, -- повторил он, потому что у него так было записано. Я

занервничал:

-- Шендерович, товарищ прапорщик.

Моя фамилия мне нравилась, и я не видел основания ее менять.

Прапорщик снова внимательно посмотрел -- но уже не на листочек, а на

меня.

-- Шендеревич, -- сказал он очень раздельно. И что-то подсказало мне.

что ему виднее.

-- Так точно, -- ответил я -- и проходил Шендереви-чем до следующей

переписи.

А в начале марта 1981 года я (уже под своей фамилией) стоял перед

лейтенантом медслужбы Анкуддиновым, и он держал в руках снимок моей грудной

клетки. Уж не знаю, какими судьбами этот снимок попал от полковых

ветеринаров к нему, профессиональному рентгенологу, но, видимо, чудеса еще

случаются в этом мире.

Впервые рассмотрев на черном рентгеновском фоне мой позвоночник и

узнав, что его владелец все еще бегает по сопкам в противогазе. Лев

Романович Анкуддинов предложил доставить нас обоих в медсанбат. Лев

Романович считал, что с таким остеохондрозом долго не бегают -- даже по

равнине и со своим лицом.

Так благодаря чудесному случаю я все-таки сменил шинель на пижаму.

В медсанбате мне было хорошо. Я понимаю, что рискую потерять

читательское доверие; что в этом самом вместе повествования следует

припомнить, как тянуло [ в родную часть к боевым товарищам, как просыпался

по ! ночам от мысли, что они где-то там несут нелегкую службу за меня, но --

чего не было, того не было. Не тянуло. Не просыпался. Зато именно в

медсанбате мне впервые после призыва захотелось женщину.

До этого целых пять месяцев мне хотелось только есть, спать и чтобы

ушли вон все мужчины. Признаться, я даже тревожился на свой счет, но тут как

рукой сняло.

Здесь же, впервые за эти месяцы, я наелся. Причем это даже мягко

сказано. Дело было так. Как-то ночью меня, в лунатическом состоянии ползшего

в туалет, окликнул из кухни повар Толя.

-- Солдат, -- сказал он. -- Есть хочешь? Видимо, ответ на этот вопрос

был написан на моем

лице большими транспарантными буквами, потому что,

не дожидаясь его, повар предложил:

-- Подгребай сюда через полчасика, солдат, я тебя покормлю. Только без

шума.

Полчаса я пролежал в кровати, боясь уснуть. Слово "покормлю" вызывало

истерические реакции. Это было слово из предыдущей жизни. В ордена Ленина

Забайкальском военном округе на эту тему ходило в обращении словосочетание

"прием пищи", существительное "жрачка" и глагол "похавать".

На двадцать девятой минуте я стоял у кухонных дверей. Не исключено, что

стоял, поскуливая. Из-за дверей доносились запахи.

В эту ночь я обожрался. Еда стояла в носоглотке, но остановить процесс

я не мог.

Лирическое отступление о еде. Не буду утверждать, что ее в Советской

Армии не было никогда, но что ко дню моего призыва еда в СА кончилась -- это

утверждаю как очевидец. Я ее уже не застал. Новобранцы образцовой

"брежневской" дивизии образца 1980 года ели только то, что не представляло

интереса для десятка воров, кормившихся при кухне. Хорошо помню в связи с

этим ощущение безграничного счастья, испытанное в момент покупки и съедения

всухомятку в городе Чите полукилограмма черствоватых пряников. Могу также

поклясться на общевойсковом Уставе Вооруженных Сил СССР, что однажды,

курсантом, уронив на затоптанный в серое месиво пол кусочек сахара, я поднял

его, обдул и съел. Подо всем, что читатель здесь подумает о моем моральном

состоянии, я готов безусловно подписаться.

Впрочем, я отвлекся.

Так вот, в медсанбате мне было хорошо. Это сначала. А потом стало

совсем хорошо. В одно прекрасное утро. на осмотре, командир медроты капитан

Красовский -- к слову сказать, умница и трудяга -- ни с того ни с сего и

весьма притом конфиденциально поинтересовался не знаю ли я часом генерала

Громова из областной прокуратуры? Никакого генерала я, разумеется, не знал.

Ну и хорошо, как-то неопределенно сказал Красовский, иди лечись...

Через несколько дней меня попросили зайти.

В кабинете у капитана сидел некий старлей с щитом и мечом в петлицах,

сам же Красовский, пытливо на меня глянув, тут же из кабинета вышел. Тут,

должен сказать, мне стало как-то не того... Дело заключается в том. что

человек я мнительный, со стойкими предрассудками как к щиту, так и в

особенности к мечу.

-- Рядовой Шендерович? -- спросил старлей. Не вспомнив за собой никакой

вины, заслуживающей трибунала, я ответил утвердительно.

-- Как себя чувствуете? -- продолжал старлей. -- Как лечение? Может

быть, есть какие-нибудь жалобы?

И на лице офицера госбезопасности отразилась искренняя тревога за

процесс моего выздоровления.

Не буду врать, что мне захотелось себя ущипнуть -- скорее даже

захотелось ущипнуть лейтенанта, -- но вот ощущение некоторого сдвига по фазе

появилось. Например, я и по сию пору уверен, что если бы наябедничал старлею

на кого-нибудь из сослуживцев, до командира полка включительно, то этому

кому-нибудь назавтра поставили бы клизму со ски***ом. Если я ошибаюсь, то

пусть это останется моей маленькой невинной мечтой.

Но я не готов к такой щедрости со стороны судьбы и, как мешком

ударенный, бездарно промямлил, что у меня все хорошо.

-- Где желаете продолжить службу? -- спросил старлей.

Я вам клянусь своим остеохондрозом -- это чистая правда! Эх, ну что мне

стоило попроситься в кремлевские курсанты? Вот бы народу набежало

посмотреть! Но совершенно ошалев от нереальности происходящего, я ответил

нечто до такой степени благонравное, что человека послабее могло от этого и

стошнить. Старлей же только светло улыбнулся и в последний раз спросил:

-- Значит, все в порядке?

Тут мне захотелось зарыдать у него на погоне. Я ни черта не понимал.

Сразу после ухода старлея в кабинет тихо вошел капитан Красовский и

совсем уж по-домашнему попросил меня не валять ваньку и сознаться, кем я

прихожусь генералу Громову из прокуратуры. Тут я подумал, что сейчас

шизанусь. Я призываю в свидетели всех, кто знает меня в лицо, и спрашиваю:

могут ли у генерала Громова из прокуратуры быть такие родственники? За

очевидностью ответа возьмем шире: могут ли у генерала быть такие знакомые?

Ну нет же, о господи! Я спросил капитана:

в чем дело? Я поклялся, что фамилию генерала слышу второй раз в жизни,

причем в первый раз слышал от него же. Капитан задумался.

-- Понимаешь. -- ответил он наконец, -- генерал Громов чрезвычайно

интересуется состоянием твоего здоровья.

И он с опаской заглянул мне в глаза.

Я был потрясен -- а когда немного отошел от потрясения, то сильно

струхнул. Я только тут догадался, что меня

{принимают за кого-то другого. Тень Ивана Александровича Хлестакова

осенила меня: я понял, что играю его роль -- с той лишь разницей, что, в

отличие от Ивана Александровича, у меня нет брички, чтобы заранее укатить

отсюда. По здравом размышлении я струхнул окончательно. До меня дошло:

только что, за пять минут. Советская Армия израсходовала на меня

стратегические запасы внимания к рядовому составу лет на пятнадцать вперед

-- и я не очень-то представлял, какой валютой придется за это

расплачиваться.

Но деваться было некуда.

С тех пор я постоянно читал в глазах окружающих по-священность в мою

родовую тайну. Статус то ли тайного агента, то ли внебрачного генеральского

сына располагал к комфорту, и в полном соответствии с гоголевской

драматургией я начал постепенно входить во вкус: смотрел после отбоя

телевизор с фельдшерами, в открытую шлялся на кухню к повару -- словом,

разве что не врал про государя императора! Я вообще не врал! На возникавшие

время от времени наводящие вопросы я по-прежнему отвечал чистую правду, но

растущая нагловатость поведения придавала моим ответам смысл вполне

прозрачный.

Вскоре я перестал ломать голову над этим кроссвордом, просто жил себе

как человек -- впервые со дня призыва.

А устроила мне весь этот неуставной рай моя собственная мама. Получив

мое письмо из медсанбата, мама начала фантазировать и дофантазировалась до

полной бессмыслицы. И тогда добрый приятель нашей семьи, который по

совместительству был, говоря гоголевским языком, Значительное Лицо, позвонил

по вертушке вот этому самому генералу Громову из Читинской прокуратуры и,

для скорости исполнения представившись моим дядей, попросил генерала

уточнить состояние здоровья племянничка.

Значительное Лицо, надо полагать, и не догадывалось, как сдетонировала

на просторах Забайкальского военного округа его невинная просьба...

Link to comment
Share on other sites

История болезни

 

В конце февраля 1981 года меня прямо с полкового стрельбища увезли в

медсанбат. Из зеленой машины с крестом вылез незнакомый мне лейтенант и

зычно крикнул:

-- Шендерович тут есть?

Не поручусь, что. крикни это лейтенант на месяц позже, ответ был бы

утвердительным. Дело в том, что я, пользуясь популярным в стране лагерным

сленгом, доходил.

У меня болела спина. Зеленые круги перед глазами были намертво вписаны

в квадрат полкового плаца. Я задыхался, у меня разжимались кулаки -- не в

переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом: выпадали из рук носилки

со шлаком во время нарядов в котельной.

Человек, не служивший в Советской Армии, резонно спросит тут: не

обращался ли я к врачам? Человек служивший такого не спросит. Потому что

самое опасное для советского солдата не болезнь. Самое опасное -- это приход

в санчасть, ибо тут ему открывается два пути. Либо его госпитализируют, и он

будет мыть полы в означенной санчасти с мылом каждые два часа, пока не

сгинет окончательно, -- либо не госпитализируют, и его умысел уклониться от

несения службы будет считаться доказанным.

Меня из санчасти возвращали дважды -- и оба раза с диагнозом

"симуляция". В первый раз майор медицинской службы Жолоб постучал меня по

позвоночнику и попросил нагнуться. Кажется, он искал перелом.

Не найдя перелома, майор объявил мне.что я совершенно здоров. Через

неделю после первичного обстукивания я заявился в санчасть снова и попросил

сделать мне рентген. Наглость этой просьбы была столь велика, что майор

временно потерял дар командной речи -- ив воскресенье меня повезли на

снимок.

А еще через неделю я был приведен пред ясные майорские очи и вторично

поставлен в известность о своем совершенном здоровье. Апропо майор сообщил,

что если еще раз увидит меня на территории полковой санчасти, то лечить меня

будут на гауптвахте.

Юноша я был смышленый и проверять, как держит слово советский офицер,

не стал. Мне хватило ежедневного лечения у старшего сержанта Чуева, о

каковом сержанте и первых четырех месяцах службы под его началом я, если

хватит цензурных слов, расскажу отдельно.

Так, днем топча плац, а по ночам не вылезая из нарядов, я всю зиму

привыкал к существованию на грани отключки -- поэтому появление на

стрельбище в конце февраля зеленой машины с крестом и крик незнакомого

лейтенанта воспринял как очередное доказательство бытия господня.

В медсанбате мне выдали пижаму, отвели в палату и велели лежать не

вставая. В истории всех армий мира не наберется и десятка приказов,

выполненных с такой педантичностью: я лег и тут же уснул.

Когда к концу дня меня растолкали на прием пищи, я, одурев от сна,

попросил принести мне чаю в постель. "А палкой тебе по яйцам не надо?" --

спросили меня мои новые боевые товарищи. "Не надо", -- вяло ответил я и

снова уснул.

Что интересно,чаю мне принесли.

На третий день к моей койке начали сходиться мед-санбатовские ветераны.

Разлепляя глаза среди бела дня. я видел над собой их уважительные

физиономии. Еще никогда выражение "солдат спит -- служба идет" не

реализовалось так буквально.

При первой встрече со мной рентгенолог, лейтенант медслужбы Анкуддинов,

с нескрываемым любопытством переспросил:

-- Так это ты и есть Шендерович?

И я ответил:

-- В этом не может быть сомнений.

Тут я был не прав дважды. Во-первых, окажись на месте Анкуддинова

другой офицер, я бы за такой ответ огреб по самое не могу, а во вторых,

сомнения в том, что я Шендерович, уже были.

На второй или третий день после прилета в столицу ордена Ленина

Забайкальского военного округа город Читу нас, лысых дураков, построили в

шеренгу, и прапорщик Кротович, человек интеллекта запредельного, выкликнул,

глядя в листочек:

-- Шендеревич!

-- Шендерович. товарищ прапорщик, -- неназойливо поправил я.

Прапорщик внимательно посмотрел, но не на меня, а в листочек.

-- Шендеревич, -- повторил он, потому что у него так было записано. Я

занервничал:

-- Шендерович, товарищ прапорщик.

Моя фамилия мне нравилась, и я не видел основания ее менять.

Прапорщик снова внимательно посмотрел -- но уже не на листочек, а на

меня.

-- Шендеревич, -- сказал он очень раздельно. И что-то подсказало мне.

что ему виднее.

-- Так точно, -- ответил я -- и проходил Шендереви-чем до следующей

переписи.

А в начале марта 1981 года я (уже под своей фамилией) стоял перед

лейтенантом медслужбы Анкуддиновым, и он держал в руках снимок моей грудной

клетки. Уж не знаю, какими судьбами этот снимок попал от полковых

ветеринаров к нему, профессиональному рентгенологу, но, видимо, чудеса еще

случаются в этом мире.

Впервые рассмотрев на черном рентгеновском фоне мой позвоночник и

узнав, что его владелец все еще бегает по сопкам в противогазе. Лев

Романович Анкуддинов предложил доставить нас обоих в медсанбат. Лев

Романович считал, что с таким остеохондрозом долго не бегают -- даже по

равнине и со своим лицом.

Так благодаря чудесному случаю я все-таки сменил шинель на пижаму.

В медсанбате мне было хорошо. Я понимаю, что рискую потерять

читательское доверие; что в этом самом вместе повествования следует

припомнить, как тянуло [ в родную часть к боевым товарищам, как просыпался

по ! ночам от мысли, что они где-то там несут нелегкую службу за меня, но --

чего не было, того не было. Не тянуло. Не просыпался. Зато именно в

медсанбате мне впервые после призыва захотелось женщину.

До этого целых пять месяцев мне хотелось только есть, спать и чтобы

ушли вон все мужчины. Признаться, я даже тревожился на свой счет, но тут как

рукой сняло.

Здесь же, впервые за эти месяцы, я наелся. Причем это даже мягко

сказано. Дело было так. Как-то ночью меня, в лунатическом состоянии ползшего

в туалет, окликнул из кухни повар Толя.

-- Солдат, -- сказал он. -- Есть хочешь? Видимо, ответ на этот вопрос

был написан на моем

лице большими транспарантными буквами, потому что,

не дожидаясь его, повар предложил:

-- Подгребай сюда через полчасика, солдат, я тебя покормлю. Только без

шума.

Полчаса я пролежал в кровати, боясь уснуть. Слово "покормлю" вызывало

истерические реакции. Это было слово из предыдущей жизни. В ордена Ленина

Забайкальском военном округе на эту тему ходило в обращении словосочетание

"прием пищи", существительное "жрачка" и глагол "похавать".

На двадцать девятой минуте я стоял у кухонных дверей. Не исключено, что

стоял, поскуливая. Из-за дверей доносились запахи.

В эту ночь я обожрался. Еда стояла в носоглотке, но остановить процесс

я не мог.

Лирическое отступление о еде. Не буду утверждать, что ее в Советской

Армии не было никогда, но что ко дню моего призыва еда в СА кончилась -- это

утверждаю как очевидец. Я ее уже не застал. Новобранцы образцовой

"брежневской" дивизии образца 1980 года ели только то, что не представляло

интереса для десятка воров, кормившихся при кухне. Хорошо помню в связи с

этим ощущение безграничного счастья, испытанное в момент покупки и съедения

всухомятку в городе Чите полукилограмма черствоватых пряников. Могу также

поклясться на общевойсковом Уставе Вооруженных Сил СССР, что однажды,

курсантом, уронив на затоптанный в серое месиво пол кусочек сахара, я поднял

его, обдул и съел. Подо всем, что читатель здесь подумает о моем моральном

состоянии, я готов безусловно подписаться.

Впрочем, я отвлекся.

Так вот, в медсанбате мне было хорошо. Это сначала. А потом стало

совсем хорошо. В одно прекрасное утро. на осмотре, командир медроты капитан

Красовский -- к слову сказать, умница и трудяга -- ни с того ни с сего и

весьма притом конфиденциально поинтересовался не знаю ли я часом генерала

Громова из областной прокуратуры? Никакого генерала я, разумеется, не знал.

Ну и хорошо, как-то неопределенно сказал Красовский, иди лечись...

Через несколько дней меня попросили зайти.

В кабинете у капитана сидел некий старлей с щитом и мечом в петлицах,

сам же Красовский, пытливо на меня глянув, тут же из кабинета вышел. Тут,

должен сказать, мне стало как-то не того... Дело заключается в том. что

человек я мнительный, со стойкими предрассудками как к щиту, так и в

особенности к мечу.

-- Рядовой Шендерович? -- спросил старлей. Не вспомнив за собой никакой

вины, заслуживающей трибунала, я ответил утвердительно.

-- Как себя чувствуете? -- продолжал старлей. -- Как лечение? Может

быть, есть какие-нибудь жалобы?

И на лице офицера госбезопасности отразилась искренняя тревога за

процесс моего выздоровления.

Не буду врать, что мне захотелось себя ущипнуть -- скорее даже

захотелось ущипнуть лейтенанта, -- но вот ощущение некоторого сдвига по фазе

появилось. Например, я и по сию пору уверен, что если бы наябедничал старлею

на кого-нибудь из сослуживцев, до командира полка включительно, то этому

кому-нибудь назавтра поставили бы клизму со ски***ом. Если я ошибаюсь, то

пусть это останется моей маленькой невинной мечтой.

Но я не готов к такой щедрости со стороны судьбы и, как мешком

ударенный, бездарно промямлил, что у меня все хорошо.

-- Где желаете продолжить службу? -- спросил старлей.

Я вам клянусь своим остеохондрозом -- это чистая правда! Эх, ну что мне

стоило попроситься в кремлевские курсанты? Вот бы народу набежало

посмотреть! Но совершенно ошалев от нереальности происходящего, я ответил

нечто до такой степени благонравное, что человека послабее могло от этого и

стошнить. Старлей же только светло улыбнулся и в последний раз спросил:

-- Значит, все в порядке?

Тут мне захотелось зарыдать у него на погоне. Я ни черта не понимал.

Сразу после ухода старлея в кабинет тихо вошел капитан Красовский и

совсем уж по-домашнему попросил меня не валять ваньку и сознаться, кем я

прихожусь генералу Громову из прокуратуры. Тут я подумал, что сейчас

шизанусь. Я призываю в свидетели всех, кто знает меня в лицо, и спрашиваю:

могут ли у генерала Громова из прокуратуры быть такие родственники? За

очевидностью ответа возьмем шире: могут ли у генерала быть такие знакомые?

Ну нет же, о господи! Я спросил капитана:

в чем дело? Я поклялся, что фамилию генерала слышу второй раз в жизни,

причем в первый раз слышал от него же. Капитан задумался.

-- Понимаешь. -- ответил он наконец, -- генерал Громов чрезвычайно

интересуется состоянием твоего здоровья.

И он с опаской заглянул мне в глаза.

Я был потрясен -- а когда немного отошел от потрясения, то сильно

струхнул. Я только тут догадался, что меня

{принимают за кого-то другого. Тень Ивана Александровича Хлестакова

осенила меня: я понял, что играю его роль -- с той лишь разницей, что, в

отличие от Ивана Александровича, у меня нет брички, чтобы заранее укатить

отсюда. По здравом размышлении я струхнул окончательно. До меня дошло:

только что, за пять минут. Советская Армия израсходовала на меня

стратегические запасы внимания к рядовому составу лет на пятнадцать вперед

-- и я не очень-то представлял, какой валютой придется за это

расплачиваться.

Но деваться было некуда.

С тех пор я постоянно читал в глазах окружающих по-священность в мою

родовую тайну. Статус то ли тайного агента, то ли внебрачного генеральского

сына располагал к комфорту, и в полном соответствии с гоголевской

драматургией я начал постепенно входить во вкус: смотрел после отбоя

телевизор с фельдшерами, в открытую шлялся на кухню к повару -- словом,

разве что не врал про государя императора! Я вообще не врал! На возникавшие

время от времени наводящие вопросы я по-прежнему отвечал чистую правду, но

растущая нагловатость поведения придавала моим ответам смысл вполне

прозрачный.

Вскоре я перестал ломать голову над этим кроссвордом, просто жил себе

как человек -- впервые со дня призыва.

А устроила мне весь этот неуставной рай моя собственная мама. Получив

мое письмо из медсанбата, мама начала фантазировать и дофантазировалась до

полной бессмыслицы. И тогда добрый приятель нашей семьи, который по

совместительству был, говоря гоголевским языком, Значительное Лицо, позвонил

по вертушке вот этому самому генералу Громову из Читинской прокуратуры и,

для скорости исполнения представившись моим дядей, попросил генерала

уточнить состояние здоровья племянничка.

Значительное Лицо, надо полагать, и не догадывалось, как сдетонировала

на просторах Забайкальского военного округа его невинная просьба...

Link to comment
Share on other sites

Под колпаком

 

Фамилия нашего полкового особиста была Зарубенко. Капитан Зарубенко.

Согласитесь, что, учитывая специфику работы, это звучит. Специфика эта была

такова. что, хотя капитан несколько месяцев копался в моей судьбе, как

хирург в чужих кишках, я до сих пор не представляю его в лицо. Просто

однажды в спортзале повар Вовка Тимофеев сказал мне:

-- Зема, ты это... следи за языком.

-- А что случилось? -- поинтересовался я.

-- Ничего, -- ответил Вовка. -- Просто думай, что говоришь. И считай,

что я тебя предупредил.

-- Ну а все-таки? -- спросил я. Потом спросил то же самое еще раз.

-- Капитан Зарубенко тобой интересуется, -- пробурчал наконец Вовка. --

Что-чего -- не знаю, но интересуется.

Не могу сказать, что я испугался. Впрочем, это скорее свидетельствует о

некоторых недостатках в общем развитии, нежели о душевной стойкости. Просто

я не очень представлял, с чем буду иметь дело. Мне казалось, что если я не

шпионю на Китай, то с меня и взятки гладки.

Что же до Зарубенко, то я даже толком не знал, кто это, но Вовка мне

разъяснил -- и я вспомнил. Я вспомнил, как год назад один из наших, стоя на

посту у знамени части, слышал (и в ужасе рассказывал потом в караулке), как

некий загадочный капитан орал на командира полка подполковника Голубева,

обкладывая его таким матом, что даже знамя краснело. Голубев же, чья

крепенькая фигурка обычно наводила ужас на окрестности плаца, стоял перед

капитаном навытяжку -- и молчал.

Как бы то ни было, а я уже успел позабыть о Вовкином предупреждении,

когда в одно весеннее утро меня, отсыпавшегося после продуктовых баталий,

разбудил нежнее родной мамы батальонный замполит капитан Хорев -- и

предложил прокатиться с ветерком в штаб дивизии.

-- Зачем? -- спросил я.

-- Не знаю, -- соврал он, и мы поехали. Я понимаю, что уже успел

утомить читателя примерами собственной тупости, но не могу не заметить, что

по дороге начал мечтать и домечтался до следующего: скоро Девятое мая, в

Доме офицеров готовится праздничный вечер, и командование вспомнило, что у

них в хлеборезке чахнет-пропадает профессиональный режиссер...

Вот чего с людьми бывает весной, да еще под дембель!

В штабе дивизии капитан Хорев скрылся за какой-то дверью и бодро

доложил там какому-то полковнику, что младший сержант Шендрович по его

приказанию доставлен. Но даже это не замкнуло в моей авитаминозной башке

логической цепочки. Я вошел и был приглашен сесть, что и сделал в самом

радужном настроении. Я чего-то ждал -- и, забегая вперед, скажу, что

дождался.

Сначала полковник попросил рассказать о себе: кто я, да откуда, да кто

родители. Спрашиваемо все это было настолько по-отечески, что я бы, пожалуй,

рассказывал ему свой семейный эпос до самого дембеля, если бы не майор.

Майор этот с самого начала тихонечко сидел в углу комнаты, имея при

себе цепкий взгляд и черные артиллерийские петлицы. Артиллеристом майор был,

судя по всему, замечательным, потому что, помолчав, начал пулять в мою

сторону вопросами и попадать ими со страшной силой.

И только тут до меня дошло, что это допрос. Лицо Вовки Тимофеева

всплыло наконец в моей бедовой голове вместе с фамилией Зарубенко.

Дивизионный майор знал обо мне все. Перед ним лежала пухленькая

папочка-скоросшиватель, и в ней лежали бумажки. Впоследствии я имел

возможность в ту папочку заглянуть. Как я получил эту возможность, не скажу

-- пускай майор, или кто он теперь есть, сам дознается, если хочет: ему за

то государство деньги платит. Но, доложу вам, занятие! Если кому приходилось

читать доносы на самого себя, он меня поймет!

Впрочем, все это было потом, а пока я вертелся на стуле, как плевок на

сковородке, уворачиваясь от вопросиков из майорского угла и одновременно

проникаясь уважением к собственной персоне. Оказалось, что за время службы я

успел рассказать боевым товарищам столько правдивых страниц из советской

истории, что по совокупности это могло тянуть на идеологическую диверсию.

По нынешним буйным временам следует самокритично признать, что в своем

скромном антисоветизме я не дотягивал и до журнала "Коммунист", но то был

восемьдесят второй год -- и от майорской осведомленности мне стремительно

похужело. Кроме того, поражал и масштаб особистских интересов. Например,

среди прочего мне инкриминировалась любовь к Мандельштаму -- оказалось, что

я читал кому-то его стихи. Хорошо еще, что в других показаниях оказалась

зафиксирована любовь к Маяковскому. За Маяковского Мандельштама мне

скостили. Так сказать, баш на баш.

А теперь о главном. Как и всякого любознательного человека на моем

месте, меня чрезвычайно интриговал вопрос: кто? Кто стукнул? Моя

любознательность была удовлетворена самым замечательным образом.

...Кажется, летом 1981-го в наш полк прибыл свежеиспеченный лейтенант

по фамилии Седов. Окончил он, как и полагается замполиту, какое-то

политическое училище и выглядел, мягко говоря, простовато. Впрочем, его эта

самая простоватость даже располагала. И наконец, ; он был москвич, чем

порождал ностальгию. Все это я говорю исключительно в оправдание своей

лопоухости. Кстати, о лопоухости.

В ноябре того же 1981-го я сидел в Ленинской комна-г те и читал свежую

"Литературку", в которой некто, как сейчас помню, Н.Машовец топтал ногами

автора Чебурашки. Я читал, ужасаясь. Мирное ушастое существо при ближайшем

рассмотрении оказалось безродным космополитом, дезориентирующим советских

детей. А еще Машовец мрачновато сообщил всем заинтересованным органам, что

не нашел у Э.Успенского ни одного стихотворения о Родине, о хлебе, о гербе.

Это было невиданно даже по тем пещерным временам. ' -- Ну. бред, -- сказал

я, чувствуя, что если ни с кем Ма-' шовцом не поделюсь, то взорвусь от

возмущения, как маленький паровой котел.

-- Что бред? -- с готовностью поинтересовался лейтенант Седов, на мое

еврейское счастье зашедший в Ленинскую комнату -- видимо, почитать на сон

грядущий s классиков.

И я рассказал ему, что именно и почему считаю бредом.

А когда через полгода полковник сообщил мне, что в придачу ко всему я

неуважительно отзывался о гербе страны, у меня в голове наконец замкнуло, и

я сказал:

 

 

 

А вот тут лейтенант Седов все перепутал!

-- Да ничего он не перепутал! -- оборвал меня полковник -- и осекся под

артиллерийским взглядом майора. На сердце у меня стало легко. Теперь я знал,

откуда дует этот вонючий ветерок.

-- Перепутал, перепутал, -- сказал я.

После этого допрос ни шатко ни валко тянулся еще полчаса, но майор все

ощутимее терял ко мне интерес и вскоре ушел. На полновесное "дело", как это

ни прискорбно для моего самолюбия, я не тянул.

Оставшись со мной с глазу на глаз, полковник помяг-чел. Видимо, суровой

музой его бдительности был майор-артиллерист; в отсутствие оного полковник

начал приобретать черты настолько человеческие, что я, осмелев, спросил его

напоследок: что он думает о замполите, доносящем на солдат?

-- Дерьмо он, а не замполит, -- с чувством ответил полковник, -- но ты,

сержант, тоже хорош: ты же думай. кому что говоришь!

В точности повторив, таким образом, совет Вовки Тимофеева, полковник

отпустил меня восвояси. Через несколько дней в полк вернулся из отпуска мой

землячок лейтенант. Увидев меня, он радостно протянул ладошку:

-- Здравствуй.

-- Здравия желаю, -- ответил я. Седов удивился:

-- ТЫ не подаешь мне руки?

Я был вынужден подтвердить его подозрение.

-- Почему? -- спросил он.

-- А вы сами не догадываетесь, товарищ лейтенант? И он догадался!

-- А-а, -- протянул как бы даже с облегчением, -- это из-за докладной?

-- Из-за докладной, -- подтвердил я. Слово "донос" мои губы не

выговорили.

-- Так это же моя обязанность, -- объяснил он. как если бы речь шла о

выпуске боевого листка. -- А вдруг ты завербован?

Я заглянул ему в глаза. В них светилась стальная зам-политская правота.

Он не издевался надо мной и не желал мне зла. Он даже не обижался на мое

нежелание подать ему руку, готовый терпеливо, как и подобает идеологическому

работнику, преодолевать мои интеллигентские предрассудки.

-- Видишь, -- сказал он, -- проверили, отпустили; все в порядке.

Поздравляю.

В слове "проверили" был какой-то медицинский оттенок. Меня передернуло.

-- Разрешите идти?

Он разочарованно пожал плечами:

-- Идите.

И я пошел -- по возможности подальше от него.

Но раскрученное энергичным Зарубенко из идиотской кляузы про герб и

Чебурашку, "дело" мое не сгинуло с дембелем: уже в Москве, через несколько

лет, одного моего приятеля вызывали, интересовались мною, моими родителями.

.. Когда я думаю обо всем этом, меня начинает обуревать мания величия, даже

хочется пошпионить чуток на кого-нибудь -- чтобы хоть как-то оправдать

народные деньги, потраченные на прокорм забайкальских особис-тов и

политработников, если только это не одно и то же.

Единственным же реальным следом этой истории в моей жизни явилась

внезапная отправка из образцового полка на дивизионный хлебозавод -- и

снятие с лейтенантских сборов, благодаря чему я был демобилизован на две

недели раньше, так и не став советским офицером. за что искренне благодарен

лейтенанту Седову, капитану Зарубенко, майору-артиллеристу и всем остальным

бойцам невидимого фронта

Link to comment
Share on other sites

  • 1 month later...

Под микроскопом

 

ПЕРВАЯ АМЕБА. Слушай, чего он на нас все смотрит?

ВТОРАЯ АМЕБА. Смотрит -- значит, надо.

ПЕРВАЯ. Я не могу размножаться, когда он смотрит.

ВТОРАЯ. Ой, какие мы нежные.

ПЕРВАЯ. Да! Мы нежные! Нежные мы!

ВТОРАЯ. Хорош выдрючиваться, делай как все.

ПЕРВАЯ (плача). Это унизительно...

ВТОРАЯ. Не смеши людей!

Link to comment
Share on other sites

Create an account or sign in to comment

You need to be a member in order to leave a comment

Create an account

Sign up for a new account in our community. It's easy!

Register a new account

Sign in

Already have an account? Sign in here.

Sign In Now
 Share

×
×
  • Create New...